Незнакомка
|
| |
Не зарегистрирован
|
|
Отправлено: 05.09.10 20:17. Заголовок: Из книги Светланы Ал..
Из книги Светланы Алексиевич «ПОСЛЕДНИЕ СВИДЕТЕЛИ». Книга недетских рассказов. (Воспоминания детей о войне). «Он оглянуться боялся...» ЖЕНЯ БИЛЬКЕВИЧ — 5 лет. Сейчас — рабочая. Живет в Бресте. ...Мама с папой думали, что мы спим, а я лежала рядом с сестричкой и притворялась, что сплю. Видела: папа долго целовал маму, целовал ли¬цо, руки, а я удивлялась, что никогда раньше он так ее не целовал. Они вышли во двор, я подскочила к окну: мама повисла у папы на шее и не отпускала его. Он оторвал ее от себя и побежал, она догнала и снова не пускает и что-то кричит. Тогда я закричала: «Папа!» Проснулись сестричка и братик Вася, сестричка смот¬рит, что я плачу, и тоже закричала: «Папа!» Выскочи¬ли мы все на крыльцо: «Папа!» Отец увидел нас и, как сейчас помню, закрыл голову руками и пошел, даже по¬бежал. Он оглянуться боялся... Солнце светило мне в лицо так тепло, что и теперь не верится, что мой отец в то утро уходил на войну. Я была совсем маленькая, но мне кажется, я чувство¬вала, что вижу его в последний раз. Так и связалось у меня в памяти, что война — это когда нет папы. А потом помню, как лежала возле шоссе наша мама с раскинутыми руками. Солдаты завернули маму в плащ-палатку и похоронили на этом же месте. Мы кричали и просили, чтобы нашу маму не закапывали... «Они лежали на углях розовые...» КАТЯ КОРОТАЕВА — 14 лет. Сейчас — инженер-гидротехник. Живет в Минске. До войны я окончила шесть классов. Тогда был такой порядок в школе, что начиная с третьего класса мы каждый год сдавали экзамены. И вот мы сдали последний экзамен. Это был июнь, а май и июнь в сорок первом были холодные. Если у нас сирень цветет где-то в мае, то в тот год она цвела в середине июня. И вот начало войны у меня всегда ассоциируется с запахом сирени. ,э Жили мы в Минске, и родилась я в Минске. Отец был военный капельмейстер. Кроме меня, в семье еще были два старших брата. Меня, конечно, все любили и баловали, как самую младшую да еще сестричку. Впереди лето, впереди каникулы. Это было очень ра¬достно. Я занималась спортом, ходила в Дом Красной Армии плавать в бассейн. И мне очень завидовали, да¬же мальчишки в классе завидовали. А я задавалась, что умею хорошо плавать. 22 июня в воскресенье должно было быть открытие Комсомольского озера. Я собира¬лась пойти искупаться одной из первых. А как же! Утром у нас было принято всегда идти за свежими булочками. Это считалось моей обязанностью. По доро¬ге встретила подругу, она мне сказала, что началась война. На нашей улице было много садов, домики уто¬пали в цветах. Я подумала: «Какая война? Что она говорит?». Дома отец ставил самовар... Не успела я ничего рас¬сказать, как стали прибегать соседи, и у всех на губах одно слово: «Война! Война!» А назавтра в семь утра самому старшему брату принесли повестку в военко¬мат. Днем он сбегал на работу и получил деньги, по¬лучил расчет. С этими деньгами он пришел домой и сказал маме: «Я ухожу на фронт, мне ничего не нуж¬но. Возьми эти деньги, купишь Кате новое пальто». А я, как только перешла в седьмой класс, стала старшеклас¬сницей, мечтала, что мне сделают синее бостоновое пальто с серым каракулевым воротником. И он об этом знал. Я до сих пор помню, что, уходя на фронт, брат дал деньги мне на пальто. А жили мы скромно, дырок в семейном бюджете хватало. Но мама купила бы мне это пальто, раз брат просил. Ничего она не успела... Минск стали бомбить. Мы обосновались с мамой в каменном погребе у соседей. У меня была любимая кош¬ка, она была очень дикая, дальше двора никуда не хо¬дила, но, когда начинали бомбить и я уходила со дво¬ра, кошка бежала за мной. Я ее гоню: «Иди домой», а она за мной. Она тоже боялась оставаться одна. Немец¬кие бомбы летали с каким-то звоном, с воем. Я была де¬вочка музыкальная, на меня это сильно действовало. Это так страшно, что у меня были мокрые ладошки. В погребе с нами был четырехлетний ребенок, он не плакал. У него только глаза становились большими.... Сначала горели отдельные дома, потом загорелся го¬род. Мы любим смотреть на огонь, но нам страшно, ког¬да горит дом, а здесь огонь шел с двух сторон, небо и улицы застилал дым. Был животный страх перед этим огнем. Мы бежали... Помню, три открытых окна в каком-то деревянном доме, на подоконниках роскошные филокактусы... Людей в этом доме уже нет, только как¬тусы цветут... Было такое чувство, что это не красные цветы, а красный огонь. И я стояла и не могла понять, почему не загораются белые занавески на окнах?... По дороге в деревнях нас кормили хлебом и моло¬ком, больше ничего у людей не было. А у нас не было денег. Я ушла из дома в платочке, а мама почему-то выбежала в зимнем пальто и в туфлях на высоких каблуках. Нас кормили так, никто о деньгах и не заикался. Беженцы шли толпами... Потом кто-то первый передал, что дорога впереди пе¬ререзана немецкими мотоциклистами. Мимо тех же де¬ревень, мимо тех же теток с крынками молока мы бе¬жали назад. Прибежали на нашу улицу... Еще несколь¬ко дней назад тут была зелень, тут были цветы, а сей¬час все выжжено. Даже от столетних лип ничего не осталось. Все было выжжено до желтого песка... Куда-то исчез чернозем, на котором все росло, только жел¬тый-желтый песок... Как будто мы стоим возле свежевыкопанной могилы... Остались заводские печи, они тоже были белые, а не закопченные. Это они прокалились в сильном пла¬мени. Сгорела вся улица. Сгорели бабушки и много маленьких детей, потому что они не убежали вместе со всеми. Старики остались с малышами, думали, что их не тронут. Огонь никого не пощадил. Идешь — лежит черный труп, значит, старый человек сгорел... А увиде¬ла издали что-то маленькое, розовое — значит, малень¬кая девочка. Они лежали на углях розовые... Несколько недель я ходила и что-то шептала... Я была как в обмороке. И когда я увидела первых фаши¬стов... Вернее, даже не увидела, а услышала — у них у всех были подкованные сапоги, они громко стучали. Я смотрела на них, и мне казалось, что даже земле больно, когда они идут... Война началась, мы были еще дети — тринадцать-четырнадцать лет. Кончилась война, мы уже взрослые — восемнадцать-девятнадцать лет. Надо было идти рабо-тать, руками по кирпичику собирать разбитый город. На свидания бегать нам не к кому. Наши женихи погибли... Они по возрасту как раз под войну успели — кто на начало, кто на конец. Ни детства, ни юности у нас не было. Мне кажется, я всегда была взрослая, всегда делала только взрослую работу. «А я все равно хочу маму...» ЗИНА КОСЯК — 8 лет. Сейчас — парикмахерша. Живет в Минске. В сорок первом я окончила пер¬вый класс, и родители послали меня на лето в пионер¬ский лагерь Городище под Минском. Я приехала, а че¬рез два дня — война. Нас начали вывозить из лагеря. Посадили в поезд и повезли. Мы, дети, ничего не пони¬мали. Летали немецкие самолеты, а мы кричали: «Ура!» Пока нас не стали бомбить. Потом мы видели, как го¬рел Минск. К нам уже пришел страх. Нам, когда мы уезжали из лагеря, каждому в наво¬лочку что-нибудь насыпали — кому крупы, кому саха¬ру. Даже самых маленьких не обошли, всем давали что-то с собой. Хотели взять как можно больше продуктов. И эти продукты очень берегли. Но в поезде мы увидели раненых солдат. Они были измученные, им было так больно, что мы все отдавали этим солдатам. Это назы¬валось: «Кормить пап». Всех военных мужчин мы назы¬вали папами. Везли нас больше месяца. Направят в такой-то город, приедем, а оставить нас не могут, потому что уже близко немцы. Доехали так до Мордовии. Место было очень красивое, там кругом стояли церк-ви. А спать было не на чем — спали на соломе. Когда нас застала зима, на четверых были одни ботинки. А потом начался голод. Голодал не только детдом, голо¬дали и люди вокруг нас, потому что все отдавали фрон¬ту. В детдоме жило двести пятьдесят детей, и однажды было так, что пришли мы на обед, а есть вообще не-чего. Сидят в столовой воспитательницы и директор, смотрят на нас, и глаза у них полные слез. А была у нас лошадь, Майка, она была очень ласковая, мы возили на ней воду. На следующий день убили эту Майку и дава¬ли нам воду и такой маленький кусочек Майки. Мы только потом узнали, что убили Майку, от нас это скрывали, мы все ее очень любили. Это было единственное животное в нашем детдоме. Ходили мы с огромными животами, я, например, мог¬ла съесть ведро супа, потому что в этом супе ничего не было. Сколько мне будут наливать, столько я буду есть и есть. Спасала нас природа, мы были как жвачные животные. Весной в радиусе нескольких километров во¬круг детдома не распускалось ни одно дерево, мы съе¬дали все почки. Ели траву, всю подряд ели. Нам дали бушлаты, и в этих бушлатах мы проделали карманы и носили с собой траву, носили и жевали. Лето нас спа¬сало, а зимой становилось очень тяжело. Маленьких де¬тей, нас было человек сорок, поселили отдельно, и по ночам плач слышался очень долго. Звали маму и папу. Воспитатели и учителя старались не произносить при нас слово «мама». Они рассказывали нам сказки и под¬бирали такие книжки, чтобы там не было этого слова. Если кто-то вдруг произносил «мама», сразу начинался рёв. Учиться я опять пошла в первый класс. А получи¬лось так: первый класс я окончила с похвальной гра¬мотой, а когда мы приехали в детдом и у нас спросили, у кого переэкзаменовка, я сказала, что у меня, так как решила, что переэкзаменовка — это и есть похвальная грамота. В третьем классе я удрала из детдома. Пошла искать маму. Голодную и обессиленную в лесу меня на¬шел дедушка Большаков. Узнал, что я из детдома, и за¬брал к себе в семью. Жили они вдвоем со старушкой. Я окрепла и стала помогать им по хозяйству: траву со¬бирала, картошку полола — все делала. Ели мы хлеб, но это был такой хлеб, что в нем было мало хлеба. В муку примешивали все, что мололось: лебеду, карто¬фельную ботву, цветы ореха, картошку. Я до сих пор не могу спокойно смотреть на жирную траву и ем много хлеба. Я никак не могу наесться хлеба. Всю войну я говорила и ждала, что, когда кончится война, мы запряжем с дедушкой лошадь и поедем искать маму. В дом заходили эвакуированные, я у всех спра¬шивала: «Не встречали ли мою маму?» Эвакуированных было много, так много, что в каждом доме стоял чугун теплой крапивы. Если люди зайдут, чтобы было им что-нибудь теплое похлебать. Больше нечего было дать, но чугун крапивы стоял в каждом доме. Я это хорошо помню. Война кончилась, я жду день-два, за мной никто не едет. Мама за мной не едет, а папа, я знала, в армии. Я еще не знала, что они погибли. Прождала я так две недели, больше ждать не было сил. Забралась в какой-то поезд под скамейку и поехала... Куда?.. Не знала. Я думала, это же детское сознание еще было, что все поезда едут в Минск. А в Минске меня ждет — мама! И вот мне уже пятьдесят один год, у меня есть свои дети. А я все равно хочу маму... «Такие красивые игрушки...» ТАИ С А НАСВЕТНИКОВА — 8 лет. Сейчас — преподаватель физики. Живет в Минске. С той довоенной поры, как я себя помню, мне кажется, что все было хорошо: детский сад, утренники, двор, девочки, мальчики. Я много чи¬тала, боялась червяков и любила собак. Жили мы в Витебске, папа работал в строительном управлении. С детства больше всего запомнила, как папа учил меня плавать в Двине. А потом была школа. От школы у меня осталось та¬кое впечатление: очень широкая лестница, стеклянная прозрачная стенка, и очень много солнца, и очень много радости. Было такое ощущение, что жизнь — это праздник. В первые же дни войны папа ушел на фронт. Я помню прощание на вокзале... Папа все время убеждал ма¬му, что они отгонят немцев, но чтобы мы эвакуирова¬лись. А я все повторяла: «Папочка, миленький! Только возвращайся скорее... Папочка, миленький! Только воз¬вращайся скорее». Уехал папа, через несколько дней уехали и мы. По дороге нас все время бомбили, бомбить нас было легко, так как эшелоны в тыл шли через каж¬дые пятьсот метров. Ехали мы налегке: у мамы было са¬тиновое платьице в белый горошек, а у меня ситцевый красный сарафанчик с цветочками. Все взрослые гово¬рили, что уж очень красное видно сверху, и как только налет, все бросались по кустам, а меня, чем только мож¬но было, накрывали, чтобы мой этот красный сарафанчик не был виден. Воду пили из болот и канав. Начались кишечные за¬болевания. Я тоже заболела, трое суток не приходила в сознание. Потом мама рассказала, как меня спасли. Когда мы подъехали к Брянску, на соседнем пути остановился воинский эшелон. Молодость есть молодость, даже тогда, когда смерть близко. Моей маме было два¬дцать шесть лет, она была очень красивая. Она вышла из вагона, и ей сказал какой-то комплимент офицер из этого эшелона. Она попросила: «Отойдите, я не могу видеть вашу улыбку. У меня дочь умирает». Офицер оказался военным фельдшером. Он вскочил в вагон, осмотрел меня и позвал своего товарища: «Быстренько принеси чай, сухари и белладонну». Вот эти солдатские сухари, литровая бутылка крепкого чая и несколько таб¬леток белладонны спасли мне жизнь. Пока мы ехали в Актюбинск, весь эшелон стал боль¬ной. Нас, детей, не пускали туда, где были мертвые и убитые, нас ограждали от этого. Мы слышали только разговоры, там столько-то закопали в яму, там столько-то... Мама приходила с бледным-бледным лицом, руки у нее дрожали. А я все расспрашивала: «А куда делись эти люди?» Столько километров проехали, а никаких пейзажей не помню. И это очень удивительно, потому что я лю¬била природу. А запоминались только те кусты, под ко¬торыми мы прятались. Почему-то мне казалось, что ни¬где нет леса, что мы едем только среди полей, среди ка¬кой-то пустыни. Однажды испытала такой страх, больший, чем бомбежка. Нас не предупредили, что поезд не будет долго стоять. Поезд пошел, а я осталась. Не помню, кто меня подхватил, меня буквально вбросили в вагон, но не в наш вагон, а в какой-то предпоследний. Тогда я впервые испугалась, что останусь одна, а мама уедет. Пока мама была рядом, ничего не было страшно. А тут я онемела от страха. И пока мама ко мне не прибежала, не схватила меня в охапку, я была немая, никто от меня слова не мог добиться. Мама — это было спасение. Если у меня даже что-то болело, возьмешься за мамину руку — и болеть перестает. Ночью я всегда спала рядышком с ней, чем теснее, тем безопаснее. Если мама близко, кажется, что все у нас, как раньше дома было. Из Актюбинска мы поехали в Магнитогорск, там жил папин родной брат. До войны у него была большая семья, а когда мы приехали, то в доме жили только женщины. Мужчины все были на войне. В конце сорок первого получили две похоронки — погибли дядины сыновья… Из той зимы еще запомнилась ветрянка, которой мы переболели всей школой. И красные штаны... По карточ¬кам мама получила отрез бордовой байки, из нее сшила мне штаны. И дети меня дразнили «монах в красных штанах». Мне было очень обидно. Чуть позже получили по карточкам галоши, я их подвязывала и так бегала. Около щиколотки они натирали ранки, так все время приходилось под пятки что-то подкладывать, чтобы пят¬ка стала выше и не было этих ран. Но зима была та¬кая холодная, что у меня все время подмерзали руки и ноги. В школе часто портилось отопление, в классах замерзала вода на полу, катались на валенках между партами, сидели в пальто, в рукавичках, только обрезали пальчики, чтобы можно было держать ручку. Я не помню, чтобы мы играли, смеялись, бегали, я помню только, что мы много читали. Так много, что перечита¬ли всю детскую библиотеку, юношескую, и нам стали давать уже взрослые книги. Слушали все время радио, без радио мы не могли жить. Радовались каждому салюту, переживали каждое сообщение: как там в тылу, в подполье, в партизанах? Вышли фильмы о битве под Сталинградом и под Моск¬вой, так мы по пятнадцать-двадцать раз их смотрели. Подряд три раза будут показывать, и мы будем три ра¬за смотреть. Фильмы показывали в школе, специально¬го кинозала не было, показывали в коридоре, а мы сидели на полу. По два-три часа сидели. В конце сорок четвертого года я увидела первых пленных немцев. Они шли широкой колонной по улице. И что меня поразило, так это то, что люди подходили к ним и давали хлеб. Меня это так поразило, что я побе¬жала на работу к маме спросить: «Почему наши люди дают немцам хлеб?» Мама ничего не сказала, она только заплакала. Девятого мая мы проснулись утром оттого, что в подъезде кто-то очень сильно закричал. Было еще со¬всем рано. Мама пошла узнать, что случилось, прибежа¬ла растерянная: «Победа!» Это было так непривычно: война кончилась, такая долгая война. Кто-то плакал, кто-то смеялся, кто-то кричал... Плакали те, кто поте¬рял близких, смеялись оттого, что все-таки это была по¬беда. У кого-то была горстка крупы, у кого-то — кар¬тошка, у кого-то — свекла — все сносили в одну квар¬тиру. Я никогда не забуду этот день. Вот это утро... Да¬же к вечеру уже было не так... В войну все почему-то говорили тихо, мне даже ка¬залось, что шепотом, а тут вдруг заговорили громко. Мы все время были рядом со взрослыми, нас угощали, нас ласкали и прогоняли: «Идите на улицу. Сегодня праздник...» И звали обратно. Нас никогда столько не обнимали и не целовали, как в этот день. Но я — счастливый человек, у меня вернулся с вой¬ны папа… Дальше продолжать? Не думаю, что они все считают гитлеровцев и фашистов своими освободителями. Правда речь идёт не об оккупированных территориях, не думаю, что на их территориях народ думал и жил иначе.
|